
Прошло 15 лет с момента гибели «Локомотива» — и кто-то напишет в этот день: как один миг. Нет, для меня это были очень долгие 15 лет. Вместившие целую жизнь. Если впереди есть еще 15 — это неплохо, развернемся, поживем.
Я вспоминаю о погибших ребятах из «Локомотива» не только в этот день — а как-то наплывами. Ни с того ни с сего. Вдруг думаешь: какими они были бы сейчас? Каким был бы Саша Галимов, чью судьбу особенно пропустил когда-то через себя? Каким Ваня Ткаченко?
Я высчитываю, играли бы до сих пор юные из того самолета — Урычев, Собченко… Со странным удовлетворением прихожу к выводу — да, конечно, играли бы! Как будто это что-то меняет в их судьбе. Но мне светло и радостно представлять их играющими, повзрослевшими. Главное, получается.
**
Мысли уводят куда-то далеко — и я начинаю вдруг размышлять о них всех как о живых. Забывшись в своих путешествиях, я отчего-то путаю городок Тутаев с Рыбинском. Останавливаюсь возле кладбища, иду искать двух других мальчишек из того «Локомотива» — Никиту Клюкина и Максима Шувалова. Одному был 21 год, другому 18.
Брожу, брожу — и вдруг все проясняется. Куда я приехал? Вот так — все 15 лет. Вспомнишь — и уходишь в какой-то туман. Порой кажется, что вообще все они живы. Рахунек все такой же жилистый, только теперь мужчина средних лет. Все сильнее похож на медвежонка добродушный Руслан Салей. Такой же кайф разговаривать с Вьюхиным — каждый диалог с ним как нарды. Требует быстроты и точности. Вьюхин чертовски остроумен — и желательно соответствовать. Я знаю, что приеду снова в Омск и напрошусь к нему в гости. А уходя, буду думать: не зря ехал. Все-таки вратари — самые кайфовые собеседники…
Мне несложно представить даже Ваню Ткаченко. Ему не тесно в новой жизни — хоть он не уедет никуда из Ярославля, будет тянуть потихонечку свой бар на пешеходной улице. А камеры в дни матчей будут выхватывать его, улыбчивого, на трибунах «Арены-2000». Люди радуются — для них и в 2026-м Ткаченко герой не вчерашних дней… Мне уютно в этих мыслях. Еще б это не было дорогой к размышлениям куда тяжелее.

**
Я научился, думая обо всем этом, будто укрываться туманом. Отключаться от действительности, где все очевидно. Туман — спасение во всех этих мыслях. Туман укрывает, уводит от тяжести слов — «никогда», «ничего», «все»… Наверное, я буду воображать, что все это сон, до конца жизни.
Откуда-то из глубин памяти рвутся опровержения — ты же видел портреты и лампадки по Паволу Демитре на какой-то заграничной арене. То ли в Праге, то ли в Попраде. Ты же заезжал на место, где все случилось, — когда не возвели еще никаких часовен. Зато лежали на земле обугленные клюшки. Никто и не думал их забирать. Ты же заезжал к родителям Саши Галимова, живущим в километре от Туношны и того самого места. Ты держал в руках его обугленные документы. Прикасался к шлему. Тебя самого едва не сбил самосвал, когда вечером того же дня приехал на Чурилковское кладбище к Сане, перебегал дорогу в полумраке…
Ты же говорил с папой Вани Ткаченко. Смотрел в эти глаза — и видел в них самого Ваню. Глаза те же самые. Все это было! Но это все словно вторая серия одного фильма. Ведь всегда можно посмотреть первую — и остановиться. Не глядеть дальше.
Кое-когда мне удается притворяться, что все они живы и полны сил. Кто-то так и живет в Ярославле, одном из самых любимых моих городов. В Ярославле, где я всегда как дома. Что там: прыгнул за руль, четыре часа — и ты уже заселяешься в «Азимут». А еще лучше — скромнейший «Спорт» на окраине, поближе к «Арене». Где радуют даже таблички — «улица Майорова»…

**
Когда-то я напросился на разговор к родителям Галимова. Мне говорили ярославские приятели — «это будет тяжело». Я хорохорился: выдержим, соберемся. На тот день я действительно собрался, заглушил в себе что-то — но тяжесть догнала потом. Обрушилась день спустя, два, год. Когда крутил заново подробности того разговора в памяти. С того дня, оказавшись в Ярославле, непременно заезжаю к Саше на кладбище. Как к родному.
Снова и снова слышу голос Лены, Сашиной мамы, ведущей меня по участку — и показывающей:
— Саша посадил две голубые ели. Одна увяла. Я на это место можжевельник пристроила, чтоб совсем пусто не было. Посмотрим, приживется ли. Саша поначалу снился, а в последнее время что-то перестал. Но я чувствую его присутствие. Геру друзья сына увезут на рыбалку — я Сане жалуюсь: «Доброе утро, сынок. Папа уехал, что-то долго не звонит». Только вот не обнимешь. Не прижмешь.
Подошел кот с пиратским прищуром. Обнюхал ботинок — и отвернулся, полный презрения.
— Были две собаки — обе умерли вслед за сыном. И Ося, и Буржуй. Как сказал врач, у каждой собаки в мозгу очаг раковых клеток. Стресс провоцирует развитие. А этот кот, Сашин любимец, ушел из дома сразу после похорон. Неделю не было. Думали, не вернется. Но пришел — весь перебитый, переломанный…

**
Я рад, что вытащил как-то на разговор Леонида Владимировича Ткаченко. Это было пять лет назад. Мне казалось, боль затихла — и могу говорить обо всем не равнодушно, но спокойно. Но вдруг посреди разговора накатили слезы — и Леонид Владимирович глазами собственного сына смотрел на меня безо всякого удивления. Видимо, такое случается и с ним. Только не на людях. Он начал вдруг рассказывать то, о чем я и спросить не решался.
— Да, я видел Ваню мертвым, как же…
Замолчал, вспоминая. А я боялся прервать тишину.
— У Ваньки на лице было небольшое красное пятно, — продолжил Леонид Владимирович голосом ровным, почти механическим. Так и бывает, когда большая боль упрятана глубоко-глубоко. — Еще на кончике носа. Вообще, лицо было чистое. Свежий, не поломанный. Родители особо не говорили, но знаю — у Виталика Аникеенко ногу оторвало. У одной из стюардесс тоже. Порвало некоторых ребят ужасно.
— Что-то странное, знаю, написано было в свидетельстве о смерти.
— Про Ваню написано — захлебнулся. Видимо, что-то на него упало. Или такой был удар, что отключился. После падения был жив. А выбраться не смог.
— Пристегнут был?
— Да. Был бы Ваня в сознании, как Галимов, — может, и выскочил бы…
— Крепкий же парень.
— Да точно — выскочил бы. Желание жить у него было огромное. Объяснение одно — был без сознания. Поэтому захлебнулся. Он и еще двое, кажется.
— Кто-то говорил — в церкви гробы открыли. Неужели правда?
— Только два гроба открыли. У Вани и еще кого-то. Надо у жены спросить, она помнит. Меня отключило.
— Быть на отпевании сил хватило?
— А что сделаешь? Отпели и повезли хоронить. Население Ярославля — 600 тысяч человек. 100 тысяч вышли на улицы. Дождь лил как из ведра целый день. Пока от церкви до кладбища ехали, полицейские честь отдавали. Это я смутно помню. Хотелось одного — чтоб быстрее все закончилось. Не мог я в этом катафалке сидеть. Будто давило что-то.
Когда-то я, прознав о пожертвованиях Ткаченко, подошел к нему, что-то спросил — и Ваня вдруг разозлился. Указал на меня клюшкой: «Не вздумай об этом писать!».

Ткаченко и злость — это выглядело очень странно и даже комично. Не видел бы сам — не поверил, что такое может быть. Но видел! Мне было интересно — что его так разобрало? Помогает и помогает. Расскажешь — может, и другие начнут. Жизнь случая выяснить не подарила. Но вот папу Вани спросил.
— А я вам расскажу! — ответил Леонид Владимирович. — Он с отцом Владимиром контачил. Тот внушил: по христианским понятиям, если ты занимаешься благотворительностью — правая рука не должна знать, что делает левая. Если подаешь — то подаешь. Что отдал — то твое. Что взял — то чужое.
— Что за отец Владимир?
— Священник. Окормлял «Локомотив». Приходил, что-то освящал, крестил детей, венчал. Вел беседы с ребятами. Ваня-то человек такой, сразу с ним сдружился, помогал ему. Церкви этой тоже. Она недалеко отсюда — село Федоровское. За Волгой. Стоит прямо в поле, рядом лесок. Отец Владимир так в ней и служит. Ездим время от времени — так он ругается: «Редко приезжаете!» — «Дела мирские все тянут…» Он тоже в фильме говорит про Ваню.
Мне б сразу после того разговора поехать в это село Федоровское. Но дела мирские увели. Все откладывал да откладывал — а потом новость: отец Владимир Вдовин, восстановивший храм Смоленской иконы Богоматери села Федоровского на левом берегу Волги, умер от инсульта. Кажется, возле стен церкви и похоронили. Теперь не расспросишь.

**
С кем бы ни играл «Локомотив» в Кубке Гагарина — переживаю только за него. Ввязываюсь в дурацкий спор с самим собой: это неправильно, присмотрись к другим… Мозги спорят с сердцем — и ожидаемо проигрывают. Я за «Локомотив», и это навсегда. Никитин там, Хартли или Квартальнов — это не имеет вообще никакого значения.
Я время от времени заезжаю в Ярославль. Но этот город для меня стал совсем другим. Люблю его как прежде и даже сильнее. Но теперь каждый уголок пропитан болью. У кого-то она стихла, но не у меня. Я укрываюсь за всем тем, о чем только что написал. Научился отключаться. Выходя из поезда, не смотреть в сторону Леонтьевского кладбища. Научился отгонять темные мысли, потому что с ними невыносимо.
Но отбросить насовсем не выходит. В тот же день иду через весь город туда, к Леонтьевскому. Где почти весь «Локомотив». А рядышком мой друг, прекрасный тренер Сергей Николаев. Всем известный Сеич. Только к нему мало кто заглядывает. Стою и вспоминаю, как приезжал за мной к поезду на стального цвета джипе японской морской пехоты. Ехали по городу — и каждая встреча была словно концерт. Судьбы переплелись — он, придумавший большой хоккей в Ярославле, лежит в десяти метрах от погибших парней. Да и странно погибший Рома Ляшенко тоже рядом. Будто подчеркивая, какой маленький, камерный городок наш Ярославль.
А «Локомотив»… «Локомотив» навсегда.